– Выясним, княже…

Махнув рукой, Егор милостиво разрешил воинам удалиться, да и сам отправился в разбитый на берегу шатер – спать. Стемнело. У плеса в серебристом свете луны маячили черные тени судов. Слышно было, как перекликиваются караульные, даже – как всплеснула на плесе какая-то крупная рыба. На берегу, напротив стругов, горели костры, отражаясь в темной воде реки желто-красными дрожащими звездами. Пахло ухой, людским и конским потом, смолою. Коней по приказу князя везли с собой на специальных ладьях, немного, но чтоб лошади для небольших мобильных отрядов всегда под рукою имелись.

Егор уснул не сразу – голову переполняли заботы, необходимо было вновь устанавливать строгие карантины – бороться с чумой жестоко и даже в чем-то бесчеловечно. А по-другому в эту эпоху – никак! Ни стрептоцида, ни других антибиотиков нету, способ один – выжигать заразу каленым железом, в прямом смысле слова выжигать: окружать зараженное селенье воинскими людьми, никого не впускать и не выпускать – ждать, покуда вымрут, а потом сжечь все к чертовой матери. Только так! Это с деревнями… В крупных же городах – выявлять и изолировать районы, улицы, даже отдельные дома – если выйдет. И в города, на рынки на зараженной территории никого не пускать, покуда мор не прекратится. Казалось, на этот раз как-то удастся обойтись без подобной не слишком-то полезной для экономики меры – ан нет, не обошлось! Кашин все же «закрывать» придется… слава Господу, около Углича, Твери, Ярославля мора пока еще нет – не пустили. А вот Кашин… Бахметьевские мужики ко врагам в ближайшие деревни пошли, а иные? Конечно, в город попрутся, по корчмам да на рынках чужаков заражать – кому-то болезнь «передать» надо.

Промаявшись в полусне почти до утра, Егор вскочил с первым проблеском солнца, немедленно отправив гонцов в Кашин со строгим наказом тамошнему удельному князю Василию Михайловичу, человеку обстоятельному, хозяйственному, во все дела удела своего вникающему. Таких бы поболе, так нет же – по большей части горлопаны князьки-то, родовитостью своей друг перед дружкой кичатся, гордецы чертовы. Ах, сменить бы их всех на верных воевод-губернаторов! Ничего, придет еще время…

Солнечное летнее утро началось резко, внезапно. Вот только что еще было темно, и вдруг зажглось, вспыхнуло алой зарею небо, вызолотились, загорелись вершины сосен, и теплый утренний свет быстро пополз вниз – по желтоватым липам, по кленам, осинам, вербе. Вот добрался до краснотала, до ив, отразившись в реке, высветил старую ветлу, заросли камышей, папоротники. Весело защебетали по кустам птицы, замахали пестрыми крыльями бабочки, а над самой водой пронеслись синим прозрачным вихрем стрекозы. Над самым ухом спустившегося к стругам князя вдруг зажужжал шмель – обстоятельно так зажужжал, деловито, будто исполнял какое-то необходимое государственное важное дело.

Вот и Егор о делах вспомнил, выслал в рейд воинов похитрее – чтоб оружьм да кольчужицами зря народ не пугали, в простую одежку их обрядил, в лапоточки, в рубахи посконные – артельщики, мол, каменщики да плотники, а кто – и художник, иконописец, типа вот как мастер великий Андрей Рублев.

Под художника секретарь, старший дьяк Федор, «работал», благо вид у молодого человека был как нельзя более благостный: собой тощеват, лицо худое, смуглое, а взор – светел.

Едва вои ушли, вернулись десятника Ивана Афанасьева парни, не намного, однако, и разминулись. Князь на них очи поднял:

– Ну?

– Были прелестницы, бабы две, – лихо доложил Иван. – Мы их утром, по-тихому, у реки прихватили, поспрашивали – признались сразу!

Вожников скривил губы:

– Попробовали б не признаться. Молодые бабы-то, красивые?

– Да ну – старухи, – презрительно отмахнулся десятник. – Лет по тридцати кажной – о душе уж не худо подумати.

– Ну, старушек-то этих вам, я чаю, не жаль… Пытали?

– Что ты, княже! – Поклонившись, Афанасьев размашисто перекрестился на развевавшийся над головным стругом стяг с изображением святой Софии. – Как можно? Бабы эти нам и так все рассказали, болтали, только успевай слушать! Не сами они про то, как мор передать, догадались – человеце один научил.

– Что за человеце? – тут же встрепенулся Егор.

– Собой невидный, роста небольшого, бороденка рыженька, рыжевата, посконный кожушок, постолы старые… – Воин поскреб бороду. – Лошадь при ем сивая, захребетная.

– Да ты не про лошадь, – рассердился князь. – Ты про мужика того говори! Кто таков, откуда?

Десятник понуро опустил голову и вздохнул:

– Не ведают того бабы. Просто как-то на перевозе вместях ждали, вот и… Да! Одна баба сказала – сильно мужичонка тот на сморчка похож. Ну, гриб такой есть.

– На сморчка, говоришь? – Вожников махнул рукой, отпуская воинов, и тут же подозвал вестовых: – Скачите к нашим, парни. К Федору и всем прочим. Скажете – искать мужичка верхом на сивой доходяжной кобыле. Особых примет нету, роста ниже среднего, бороденка рыжеватая. О смерти черной может рассказывать, избавленьем прельщать. Так прелестника сего, ежели выявлен будет, немедленно сюда к нам доставить. Живым!

Покивав, вестники ускакали, и Егор маялся почти до полудня: найдут – не найдут? Притащат – не притащат? Сердцем чуял: вот она, ниточка – мужичонка тот неприметный. Хотя, конечно, мог и так просто болтать, по глупости, от суеверия. Однако и это подлое дело все равно пресечь надобно! Так что надобно мужика того изловити.

В полдень, помолившись, Вожников наскоро пообедал, после чего собрался было доехать до Кашина, в гости к местному удельному князю, да не успел – вернулся с докладом первый посланный в рейд отрядец, а за ним, почти сразу, и второй – с Федором.

Воины явились не с пустыми руками – притащили сразу пятерых мужиков вместе с кобылами. Все пятеро вполне подходили под описание – неприметные, низенькие, с рыжеватыми бороденками, в посконине. Кто в постолах старых, кто в сапогах залатанных, а кто и в лаптях. Каждый – при кобыле: две пегие, одна гнедая и три сивые.

Не обращая внимания на лошадиную масть, князь самолично побеседовал с каждым из пятерых. Двое отсеялись сразу – оказались свои, кашинские мужички, кои имели в городе и семьи, и свое – пусть и не особенно доходное – дело. Один лапти плел, другой торговал зеленью, кою на своем огородишке и выращивал.

Оба рассказали о себе честно и много, ни разу не запнулись, а по поводу «прелестных» речей заявили, что бес попутал – мол, слыхали на перевозе от каких-то баб. За городом кашинцы оказались каждый по своему делу, вполне объяснимому и понятному: один отправился за лыком, второй – к знакомцу в недальнюю деревню, за рассадой.

– Чеснок у него уж больно хорош – большой, с дольками крупными. Вот я и думаю – и мне б такой чеснок завести не худо.

– Так взял чеснок-то? – с усмешкой справился Вожников.

– Не, – зеленщик низехонько поклонился. – Не успел, господине, люди твои взяли прямо почти что у перевоза.

– Правильно взяли. Нечего языком болтать почем зря!

Услыхав такие слова, зеленщик упал на колени:

– Не вели казнить, господине!

Его землячок, лапотник, оказался вовсе не столь разговорчивым, можно сказать – молчун. На вопросы отвечал односложно, по большей части просто кивал либо отрицательно мотал головой, словно застоявшаяся на конюшне лошадь. Однако при себе имел оправдание – полный мешок с только что надранным лыком.

Эти двое кашинцев друг друга неплохо ведали. Не то чтоб приятельствовали или водили дружбу, но при встрече раскланивались – городок-то невелик, все промеж собою общались, пересекались не раз.

Трое других «прелестников» вызывали куда большие подозрения, все трое оказались неместными, двое мелких торговцев-коробейников, а один – перекати-поле, артельщик-богомаз. Именно так, богомаз, – не иконописец, не художник.

– Язм, господине, красочку всякую растворяю, бывает, нашу, а чаще – из иных земель. Бывает – и позолоту. Растворю, приготовлю – где чего надобно подновить, где краска-позолота осыпалась – подрисую, подмажу.